Давно я здесь не был. Нет, в деревню-то я всё же наезжал, но ненадолго, наскоком. На вечернем автобусе приедешь, а утром, чуть свет, уже трусишь мимо занавешенных, запотевших окон к остановке, – на утренний.
А чтоб вот так беззаботно, не глядя на часы: кабы куда не опоздать, бродить по заросшим травой-муравой тропинкам, выбитым вдоль быстрой и студёной речки, – давненько этого не случалось. И я был счастлив. Такая радость подкатывала, что обдавало щекочущим холодком восторженно бьющееся сердце. Небо с утра выдалось чистое-чистое, без единой облачной ряби, поэтому я не обращал на него внимания, шёл и шёл всё дальше от людского жилья.
...И вдруг почувствовал, что травный дух становится гуще, тяжелее, как бы угарнее. Стало душно, жарко.
Я снял рубаху... Сначала подумал, что это полуденное солнце виновато, по часам наступало самое жаркое время. Поднял голову, чтоб увидеть, как высоко забралось светило. И здесь всё понял. Вдали, на западе, над синеющим лесом расплывалось чёрное пятно. Словно далеко-далеко, там, где прячется ночная мгла, поднялся сильный ветер, оторвал клочок от ночи и пригнал его сюда, в бескрайний разлив полуденного света. Собирался ливень. Марило и пекло нещадно.
...Я поворотил к дому... Фиолетовая туча быстро расплывалась по небу, как чернильное пятно на промокашке. Потянуло пронизывающим холодком. И я прибавил шаг. Ориентиром для меня среди высоких трав и кустарников была силосная башня в начале села: успеть бы только до неё, а там никакой дождик не страшен – до крайних домов рукой подать. Я смотрел на свой маяк. И шёл к нему...
Сейчас башня была для меня вехой спасенья от надвигающейся непогоды. До неё оставалось где-то полкилометра, когда впереди меня замаячила человеческая фигура.
На мужчине, видимо, поднявшемся от речки из-под крутого обрывистого берега, был брезентовый пиджак, стоптанные (он двигал ногами, а не поднимал их) самодельные брезентовые тапки, застиранные и потому сделавшиеся белёсыми широченные брюки, а на голове пестрела «южная» шапочка с отрванным козырьком...
Я его сразу узнал. Да и как не узнать? Такой в деревне один. Это Петя Леснов. Или Петёка, как его звали сельчане. Он спешил, и я, как ни старался, не смог с ним поравняться.
От светлого июльского дня не осталось ни лучика. Всё потемнело, словно безвременно опустился вечер.Но дождик ещё не начинался. С неба лишь упали далеко друг от друга единичные капли, словно для пристрелки.
И опять всё замерло. Эта пауза и обманула меня. Я постоял, постоял в башне да подумал: успею до дому добежать.Пока ливень спохватится, я буду уже в избе сидеть у окошка и смотреть, как разворачиваются грозовые события.
Но только я прошёл первые дома, как обрушилась водяная лавина. И мне ничего не оставалось, как вбежать на парадное крыльцо первого попавшегося дома. И, уже стоя под крылечным полукрышком, я сообразил, что это изба Пети Леснова. Крыльцо оказалось ненадёжным укрытием. Сквозь рассохшиеся доски сверху брызгало, как сквозь крупное сито. Перила отошли от столба, обнажив ржавые гвозди. Но не успел я подивиться на такую бесхозяйственность, как дверь тонко заскрипела и в проёме показался хозяин. Он, держась левой рукой за щеколду, что-то болкнул. А что – не разобрать. Мне больше сказала широкая расхабаренная дверь, чем сам Петёка: в дом приглашает. Я прошёл.
В избе был хронический беспорядок. На столе на одном конце лежала яичная шелуха, на другом – недоеденный кусок ржаного хлеба, а на середине соль в поллитровой банке и рядом разрезанная луковица. На полу валялся обшарпанный веник. На подоконнике – пучок засохшей, перепутанной травы – душицы и зверобоя.
– Угостить-то тебя нечем, – начал хозяин, чувствуя, что я заметил беспорядок на столе. Но, видя, что угощенье меня мало интересует, он сразу переключился на другое. Побежал в переднюю комнату и вынес оттуда пухлую книгу небольшого формата с красной корочкой.
– Ты только послушай, послушай, – захлёбываясь, торопился он. – Просто потрясающе, бесподобно. Гениально. И что интересно: они вот нерусские, но так всё понятно. Ну, как Есенин написал.
Ливень набрал силу. Окна помутились от бесконечного водного потока, будто изба незаметно погрузилась в морскую глубину. Сверху от крыши шёл не отрывочный перестук, а сплошной гуд. И всё же на душе было хорошо, как бывает летом во время проливного дождя, и стихи сейчас не казались некстати. Тем более этот общий интерес возник давным-давно. В моём далёком детстве.
У самой реки стоял деревянный дом с высоким крыльцом. Там находилась наша сельская библиотека с бессменным библиотекарем Верой Сергеевной. Нам, сельским ребятишкам, некоторым образом повезло. Раньше в этом здании был детский сад, куда мы ходили. А потом его перевели в новое здание, а здесь открыли библиотеку.
Поэтому нам не пришлось осваивать новую дорогу. Мы, уже учась в школе, по привычке забегали в знакомое здание. Набирали книг и потом читали их: и поодиночке, и вместе, вслух.
Тогда сельчане страстно любили чтение. Все – взрослые и дети. Может быть, потому, что фильмы в клубе крутили не каждый день, а телевидение до нашей деревни ещё не дошло.
Но изо всех жителей самым заядлым книгочеем был Петёка Леснов.
Не существовало такого книжного вопроса, на который бы он затруднился ответить. Куда бы он ни шёл, ни ехал – всё время у него под мышкой торчал объёмистый фолиант. Работал он на деревенской электростанции, переоборудованной из тракторного дизеля.
Вечером, чуть станет смеркаться, он заводил агрегат, и в каждой избе вспыхивали лампочки. А Петя нетерпеливо устраивался за столом, сбитым из неструганых досок и основательно просмолённым соляркой. Почти не дыша открывал книгу. И уносился.
Уносился в те края и времена, о которых говорилось из книжных страниц.
Если вдруг внезапно свет гас, то жители знали, что это Пётр Порфирыч зачитался. Многие ворчали, но беззлобно – привыкли к его причудам.
Мы, мальчишки, пытались догнать его в чтении, но впустую, безрезультатно. Он давал нам книги из своей библиотеки. Правда, библиотеки, как таковой, у него не было: не копил, не берёг он книги, а раздавал их направо и налево...
Ещё тогда увлечение книгами сблизило нас. И сейчас не надо было долгих предисловий, ни тонких подходов, чтобы заговорить сразу о японской поэзии.
– Вот послушай, послушай… – начал он читать, от волнения спотыкаясь почти на каждом слоге, но смысл, настроение стихов всё же доходили:
«Льётся дождь. И теперь
в моём доме у всех
Такие угрюмые лица…
Хорошо, если всё прояснится!»
Действительно, что-то было в этих стихах. Глубина, пронзительность, соотнесённость с окружающим миром.
– А знаешь, как японцы называют такие стихи? – Он чуть-чуть прищурился. – Танки… Вот так… Такие мирные стихи. И вдруг «танки»…
– Он помолчал долгонько, словно размышляя над этим звуковым несоответствием. И повертев, не спеша, головой, заключил: – Удивительно…
(Правда, в этот раз Пётр Порфирьевич почему-то ошибся. Это пятистишье называется «танка», а трёхстишье – «хокку». Но ведь не в этом суть).
«Ах, осени приход! Он будто бы вода: Умоешься – И мысли обновились!»
Всего несколько строк. Но так ёмко. И такое впечатление, что всё это выплеснулось не из далёкого японского, а из нашего русского сердца.
«Лежу в траве без дум и без печали. А высоко над головой – Резвится коршун в ясном небе…»
Я улыбнулся про себя. Ну, этих стихов он не мог не прочитать. Почти все дни своей жизни проведший на рыбалке, он, вероятно, тысячу раз испытывал то же состояние, что и далёкий японский поэт.
Не терпелось ему познакомить меня со стихами о Тургеневе, его любимом писателе: «Роман Тургенева! Его я в поезде читал, долины Исикари проезжая, Где падал мокрый снег!».
Я смотрел на Петра Порфирьевича, на его лицо, сохранившее какую-то детскую наивность и первородный изначальный человеческий восторг.
Его не было здесь в этой избе, за окнами которой шумел и шумел дождь. Он парил сейчас где-то там, в небе страны восходящего солнца. И это паренье являлось для него обычным нормальным состоянием.
Но всё-таки проявлялась в этом и странность. Был бы он городским жителем. Ну, отстоял у станка смену. Пришёл с работы – и делай, что хочешь, читай толстенные книги или сиди часами у воды и сторожи пробковый поплавок, качающийся на волне.
А в деревне ведь не так. Здесь ещё и домашнее хозяйство…
Вначале они с Валентиной Кирилловной и корову заводили. А потом запретили держать скотину. А это Петру Порфирьевичу и на руку. Он первым отвёл свою Муравку в заготконтору. Да и другую живность порешил. Лишь с пяток кур и осталось.
Правда, жить стало голоднее. Но зато теперь уж никакие заботы по дому не отвлекали его от любимых занятий: рыбалки и книг.
Вскоре снова разрешили заводить скотину. Но Пётр Порфирьевич этим не воспользовался: нет уж, отменили, так отменили. Его спрашивали: «Пётр Порфирьевич, ты что коровушку-то не заводишь?»
Он, будто не расслышав, переспрашивал: «Корову? – И уж потом только отвечал, – а зачем она мне? Я молоко не пью…». И отходил в сторону.
Так и прожил он всю свою жизнь за книгами да за рыбалкой. И жизнь эта уже подходила к закату. На горизонте всё ярче алела вечерняя зорька. Второй год не работал он, находился на пенсии, так сказать, на заслуженном отдыхе.
Пока Пётр Порфирьевич знакомил меня с японской поэзией, дождь перестал. В промытое до хрустальности окно ударил сноп ярких лучей. Ещё оживлённее, веселее запели в садике перед окнами птицы. Я стал собираться уходить. Пётр Порфирьевич всучил мне книгу, которую только что расхваливал. Я не стал отказываться. Стихи, на самом деле, очень понравились.
– Подожди, пойдём вместе, – остановил он меня на пороге. И начал надевать резиновые сапоги. В сенях взял удочки. Просунул удилища под дужку закопчённого до черноты ведёрка. Дверь не заключил на замок, а лишь наложил на пробой накладку (что воровать-то?). У крыльца мы с ним распрощались за руку и разошлись в разные стороны: я направился в центр села, к дому, а он подался снова к речке. Шагал он мягко, осторожно, не спеша. И так же легонько, вкрадчиво поскрипывала дужка у ведёрка. И я опять подумал: мужик ещё в силе. Но всё равно – жизнь уже прожита. И кому судить-рядить – правильно сложилась она или нет. Каждый ответчик перед самим собой. И перед Богом.
Я снова оглянулся. Но Петёки уже не было. Дорога спрятала его за холмик. Лишь всё ещё слышался скрип ведёрка. Я прибавил шагу. Завтра рано утром уезжаю – надо ещё собраться.
Да и книжку не терпелось почитать.
Владимир Дворянсков